Боги древних мистерий, запертые в задней комнате ресторана… «Хули буду, зада буду, мазда манду, куда в аду… Мы были, и нас забыли, но мы слышим — там, за дверью, совокупляется жизнь… Мы считаем и поем… Раз, два — небо и земля…
Раз, два, три — яркий свет от неба до земли… Человек просыпается и печально трет… Четыре, пять — ах, надоели, надоели все тайны».
Олег во сне… «Железы болят, употребить — это умереть, закопавшись в землю головой, а над нею облака проходят сквозь комнату, и умывальник полон кровью Пилата, и как все это непоправимо — как дождь в пустыне, как корабль в море».
Катя… «А завтра я уезжаю».
Рассвет со двора, громко и неохотно: «Ну ладно, просыпайтесь, довольно валять дурака».
И снова с утра следующего дня они начали ссориться. Олег — тайно сердясь на Катю за непоправимость ее согласия. Катя — упрекая его за то, что он недостаточно счастлив и благодарен теперь, когда она отдала ему все, что могла, и стараясь отыграться на деньгах, не платить за него больше. С утра шел тяжелый, мокрый снег. День взошел желтыми непроницаемыми сумерками. Горели фонари. В такси сквозь снег как-то чуждо-сказочно радовало их предпраздничное оживление. Груды сладостей были выволочены на улицу, приказчики и громкоговорители хрипло и безостановочно пели.
Счастливой была только первая минута, когда, мучимый хозяином, поминутно заглядывавшим в салон, Олег дождался наконец Кати и когда, скрывая радость и смущение, они вежливо, ласково-официально поздоровались. Приятно Олегу было и то, что Катя приоделась, хоть он скоро и понял, что это не для него, а для города.
Целый день немногосложно, «атмосферически» они ссорились, не находя общего тона, все время злобно срываясь. Непоправимое их вовсе не сблизило и только подчеркнуло — уже вновь освободившуюся и только временно ослепленную любовью — рознь воспитания. Он — одиночка, вечно избиваемый полусумасшедшими родителями, узкоплечий гимназист, рано научившийся пудриться, красть деньги, нюхать кокаин, молиться, рано ударившийся об лед жизни… Она — заласканная, забалованная, привыкшая ко вниманию единственная дочь двух семей… Он — парий, богема… Она — купеческая дочь, буржуйка… Он — гордость вопреки всему: выжил, не повесился, не заонанировался… Она — гордость: жила по-человечески, с образами и именинами, училась, пила, употреблялась, сколько хотела, каталась, как шар по маслу…
Рознь привычки к юмору, ибо он привык смеяться над буржуями, а она привыкла острить над бывшими людьми, над богемой, над бывшими русскими и т. д. Отдав Олегу все, смутно чувствуя, что этого не надо было делать, потерявшись, проиграв любовь, Катя старалась внешними повадками стереть с лица земли факт их вчерашнего однобытия. Говорила на «вы», сидела все время в профиль, и действительно ей удалось на мгновение сделать Олегу больно, пробудить, воскресить в нем тот чистый, отчужденный облик, который он некогда полюбил. Но в конторе авиационного общества она не удержалась и слишком вкусно, слишком демонстративно долго говорила по-английски с красивым приказчиком в светлом костюме, который сам в манерах подражал авиаторам, и слово «Копенгаген» (единственное, которое Олег понял в их граммофонном курлыканье) произносила с торжественно гордым придыханием. И поэтому очень скоро, в универсальном магазине «Aux Trois Quartiers», произошел окончательный разрыв, хотя ни одного непоправимого слова, по существу, не было еще сказано. Олег, не умея себя держать, усиленно желая принять участие, лез к Кате с советами касательно сумки, которую она выбирала, и так неловко, что профессионально проницательная продавщица сразу сообразила неувязку и презрительно полуулыбнулась так, что Катя тотчас же невольно покраснела и рассердилась на него. Олег с комическим знающим видом обо всем говорил, что это-де слишком дорого. Наконец Катя купила сумку, и продавщица предложила оксидированные, модерной кубистической работы буквы-инициалы. Сумка — пятьдесят франков, литера — двадцать. Олега, по-нищенски знавшего цену деньгам и комически экономного, это нервически возмутило, он стал спорить, и здесь Катя не удержалась и сказала:
— Что это вы мои деньги считаете?
Под ударом Олег замолчал и, потеряв самообладание, только повторял про себя: «Ах ты стерва, стерва, стерва…» От обиды он утратил способность ориентироваться, запутался в стеклянных дверях, но до аэроплана оставалось еще много времени, и Катя, может быть, чувствуя, что перехамила, часто краснела и бестолково, невесело шутила, смущенно щурясь.
В обалдении обиды, усталости, физической тоски непоправимого Олег очутился в кондитерской. За окном продолжал хлопьями валиться снег. По привычке детей богатых родителей, хорошо питающихся под семейным кровом, Катя вне дома часто экономила на еде, как на чем-то навязчивом и скучном, раз навсегда обеспеченном; с бессознательным сословным хамством она выбирала и степенно пробовала засахаренные каштаны для Дании, к которым Олег никогда не решился бы притронуться, да и не дали бы ему. Желая показать себя (знай, я силен!), съел пирожное и с отчаянием заплатил за него франк семьдесять пять, снова совершенно погубив себя в глазах продавщицы, сразу, не дожидаясь, униженно-жуликовато заплатив (ага, на свои деньги жрет) и этим совершенно отделившись от Кати… «Стерва, стерва, ети твою мать», — продолжал бормотать он почти вслух. И здесь же, в кафе подле самой Оперы, началась их последняя разлука, на этот раз уже настоящая, и какой необъяснимо-глубокой, отчаянной грустью из-за злого обалдения вырвалось на миг воспоминание их недавнего, но уже столь безвозвратно прошедшего прошлого.