Домой с небес - Страница 15


К оглавлению

15

И куда это делись без следа все многодумные книги Олега, все толстые тетради его, вдоль и поперек исписанные. Все это оставил Олег в Париже. Уже месяц целый он не читал, не писал, не молился. Дикая свобода от Бога и страх Бога сопровождали его повсюду. Так, казалось, лицом к лицу с миром, без защиты и без утешения, он свежее встретит незнакомую ему жизнь, а жизнь, как нестерпимое солнце, не скупясь била ему в лицо.

Оба товарища совершенно перестали понимать друг друга. Аполлон смеялся над Таней, и Олег в отчаянии искал защиты в тени его души. Но отдохнув немного, анестезировав боль на мгновение, он, как от сна на песке, вскакивал и с тяжелой головой принимался искать Таню. Он больше не молился, как обычно подолгу имел обыкновение делать, и страх, как падающий камень, висел у него над головой. Он вырвался из Бога, убежал в какие-то доисторические леса, рыскал, всклокоченный, по раскаленному бурелому, и тем безудержнее, беззащитнее сердце его растворялось, рвалось, кипело, отрывалось от него. По временам боль становилась невыносимой, казалось, все внутренности его разрывались, болели глаза, пальцы, волосы, губы, плечи; он выл, плакал, бросался на землю, но чаще всего это было тяжелое оцепенение какого-то недоумения. Ноги и руки казались огромными, налитыми кровью, распухшими от солнца, и их невозможно было поднять. От жары все обесцвечивалось, теперь все было серое, черное, голубоватое. Есть было почти невозможно, да и нечего было есть. Олег разучился готовить, ел только то, что ему подсовывал Безобразов, жевал, не глядя, или, потеряв всякий стыд, подъедал остатки на кухне, где с какой-то презрительной печалью экономка подкармливала его, догадываясь о его состоянии.

Эта экономка, еще молодая женщина с одутловатым иконописным лицом, как-то болезненно-драматически относилась к Тане и к Наде. Она их вынянчила, но воспитать не сумела, и они, как два славянских утенка, высиженных еврейской наседкой, как два угря, выскользнули у нее из рук в темное болото французского лицея, рано замкнулись в недоброй скрытности. Восторженная и незамужняя, она возмущалась ими с нездоровой страстностью бездетного существа и все рвалась сказать, что все Танины истории суть просто «похоть», и это постыдное православное слово в ее устах до неприязни смущало Олега, но, изувеченный больной своей любовью, он поддакивал ей во всем, сидел на кровати, доедал остатнее, находя странное удовольствие по-бабьи приживаться на кухне, чистить горох и без конца слушать патологически раздутые истории ранних Таниных изуверств. Но одна все-таки его поразила, а именно: история о том, как Таня назло, чтобы испытать силу своей воли, своей рукою раздавила, задушила голубя, которого часто любила держать в руках, наслаждаясь его элегантной хрупкостью…

Грусть его забитого детства просыпалась в нем, давняя его любовь к ночникам, чуланам, сортирам, кухне, прислуге, к задним дворам, улицам, вечеру, снегу того времени, когда он в венке из воска отказывался жить.

Ночи теперь начинались раньше. Вечерами они с Аполлоном Безобразовым подолгу сиживали на парапете набережной, молча смотря, как под платанами, расцвеченными разноцветными фонариками электрических звезд, уродливо-беззаботная толпа медленно танцевала среди белых плетеных кресел. Возвращались они уже в темноте и, вдруг вынырнув из зарослей к морю, останавливались в недоумении. Близко от берега, факелом освещая воду, скользила большая лодка, полная совершенно неподвижными людьми. Желтое пламя ярко горело, огненными каплями обтекая в воду, глубоко освещая ее, и от светлого места под водой расходились лучи. Прибрежные кусты казались оранжевыми.

Медленно, без слова, без всплеска весел скользила лодка и скрывалась за скалами, а они все продолжали стоять, неспроста озадаченные, испуганные, как будто это была ладья Летейского перевозчика, в рваной одежде рыбаря, с острогой вышедшего на осьминогов.

Странный берег, думал Олег, ни одной птицы и рыб не видно на песке, ни крабов, ни раковин, проклятое место. Цикады окончательно замолчали — начинался сентябрь, и вода ночью казалась холодным черным маслом.

Утром он проснулся от характерного, так давно не слышанного шума дождя, за бесчисленными ветвями облаков не было видно, но дождь веял ему в лицо, и все вокруг было блестящее, дачное, подмосковное под белым небом. Кутаться всем окончательно надоело; в мокрой серой палатке все всё чаще курили, сидя на разбросанных картах, и Таня была тоже здесь, потому что ее непрочный, разлюбленный суженый убрался уже восвояси — голая волосатая стрекоза на облезлом велосипеде. Но и карты скоро надоели и так и остались мокнуть в палатке, склеились, и только одну из них, затоптанную Таниной ногой, Олег повезет обратно — только одну из целой новой и непрочно-яркой летней игры; хотя деньги еще были, но уже в сером небе веял отъезд.

Иван Герасимович уехал, и вечером, конечно, вся компания, ожив, собралась в Лаванду выпить по единой. Помнил Олег, как ненормально оживившись, они вытащили из чемоданов, из этого милого хаоса грязного белья, писем и вездесущего песка, заветные глаженые брюки, как, пересмеиваясь, брились морской водой, причесывались, прыгая пред микроскопическим зеркалом, одеколонились и накручивали до отказу уже и без того короткие рукава фуфаек. На запястье Олег по-каторжному накрутил ремешок, который подарила Таня, жадная и скупая до подарков, и с которым он не расставался даже в самые отдаленные плавательные загоны.

Наконец, похорошев и полные дурацким оживлением ожидания, все в темноте уверенно спешили по таким знакомым скалам мимо аэропланного места через пустырь в Лаванду.

15