Comment se fait-il que le public du monde n'ait pas encore crié: «Au rideau!», n'ait pas demandé l'acte suivant avec d'autres êtres que l'homme, d'autres formes, d'autres fêtes.
G de Maupassant
«Нет, — сказала Таня, вдруг высвободившись и набравшись храбрости, — я тебя не люблю, не люблю и не полюблю никогда, ты мне нравишься, ты меня притягиваешь и интересуешь, как взрослый человек, но я тебя не люблю», — сказала и понравилась себе, говоря это. Та дальняя, холодная, взрослая нота, одетая в снег под белой лампой, прошла, и она вместе с вином и темнотой, с этим бессмысленным и отбившимся от жизни и себя не понимающим телом полетела в противоположную крайность. В ушах у нее гудело, казалось, что горячий, дикий ветер свободы и пустыни дышит над древним лесом, где ее участь, как участь древних священных сатиров, до утра, до расплаты, полна нездешнего одиночества, жестокости земли и греха.
Она теперь наслаждалась своею жестокостью, своими словами, своими широкими высоко поднятыми плечами, но вдруг заметила, что и вправду перехамила, потому что Олег вдруг протрезвел совершенно от ее слов, вырос, возмужал в одно мгновение. Гневная, злая, неукротимая ответная искра блеснула в его глазах. С секунду он смотрел на нее, как будто впервые увидел все дни их, все ночи на одеяле в лесу с песком на зубах, все злые их отчаянно счастливые поцелуи, — все мгновенно вспыхнуло перед ним, и он, ничего не боясь, наотмашь, не шутя ударил ее.
Таня пошатнулась, уперлась о забор, но не закрыла глаз.
«Прощай… Доигралась, стерва».
Круто повернулся, пошел, неожиданно твердо соображая дорогу. Куда?.. На камни, а оттуда — в последней роскоши сил молодости, неудачи — в черном молоке ночи он поплывет, разбрасывая пену, а затем, глухо, упорно скрежеща зубами, часами будет плыть, больше не мучимый необходимостью рассчитывать усилия на обратный путь.
Без возвращения, туда, в открытое море, где черно и широко шумит черногривая волна, и туда наконец, без преграды и без стеснения, доплывет верст за десять, выбьется из последних сил и ляжет на спину, лицом к звездам, которые будут медленно блекнуть, когда, быть может, уже не над морем, а над полями Елисейскими взойдет ненаглядный, ни на что не похожий рассвет.
Он шел, а Таня, спотыкаясь и держась за щеку, спешила за ним, вдруг проснувшись и поддавшись его решимости, его так поздно и так нелепо отчаянно блеснувшему мужеству: «Нет, Олег, ты не сделаешь этого», — твердила, выла она все громче и громче.
Мгновенно они поменялись ролями, и вечно электрическое поле, вспыхнув по-новому и наоборот, неудержимо, постыдно, механически тащило ее за Олегом. И она, Таня, сен-мишелевский Люцифер, принуждена была теперь идти за ним, терять самообладание, бормотать, сбиваться, плакать. Но Олег, новичок в земной жизни и школьник в любовной борьбе, недолго смог удержать верх, сохранить магический авантаж, за который он бессознательно так дорого заплатил или еще готов был заплатить. Долго, теперь уже молча и рядом, шли, спустились, вошли в камыши.
Огромная луна из-за их спин бросала резкие, черные тени, предварявшие их, бамбук ярко блестел, и мельчайшая, солнцем в прах измельченная пыль лежала почти белым ковром перед ними, совершенно заглушая шаги, и снова Олег начал слабеть, и так в молчании несколько минут накипало позорное, непоправимое. Шаги Тани становились четче, злее, бока опять привольно, естественно чуть заметно колыхались при ходьбе.
— Боже, оставь ты меня, ну чего тебе, и так конец всему.
— Олег, не хами, лучше уезжай, подумай, ведь я ничего о себе не знаю и тебя еще не знаю, что ты за человек — то мужчина, то баба, — приди в себя, стыдись.
— Оставь. Оставьте, что вам до всего этого, никто ничего не узнает, пьяный топился, утоп, так и надо, туда и дорога сволочи.
— Олег, надоело, ребячество это, проснись наконец.
— Отстань, оставь. — И вдруг, перетянув неуловимую струну и разом теряя все с таким трудом приобретенное: — Отстань, отстань, говорю тебе, ты блядь, понимаешь, вот ты кто, а если ты этого не понимаешь, ты идиотка, больше ничего!..
Под ударом Таня выпрямилась, забыла, забылась, вернулась в себя: «Ах так…»
Каменная, повернулась, осатанев вдруг, едва почувствовала конец Олеговой решимости. Пошла лицом к луне. Лицом к самой себе, вся освещенная собою, как архаическая, широкоскулая серебряная статуя. Совершенно сбитый с толку, явно, ясно чувствуя, что проиграл, проигрывает последнюю ставку, Олег, не поворачиваясь, отдалялся в противоположном направлении, каждый шаг выжимая, как гирю, корчась, мучаясь от невыносимого стыда, трусости, отчаяния. Спиной, затылком, всею кожей всматриваясь, вслушиваясь, впиваясь в каждый шаг Тани, так что спина мгновенно от напряжения заболела, налилась кровью. Но Танины шаги, чуть слышные, продолжали отдаляться, и он понял, что она дошла до перекрестка и исчезла из виду за стеной камыша. И вдруг притворно, искренне невыносимо, как припадок, как рвота, изо рта вырвался вой, вопль, рычание: «Таня…» (Таня, услышав, тотчас же застыла на месте, по-волчьи хитря, молчала.) «Таня!..»
Повернулся, тяжело топая, качаясь, побежал, осмотрелся… Никого… Снова заорал:
«Таня!» И вдруг совсем рядом из чернильной полосы тени суровое, злое, гордое: «Что тебе?..» Сорвался с места с размаху, полоумный, залившись слезами, с разбегу — по-русски, по-раскольничьи, по-арабски изо всех сил, изо всех слез, — с разгону бросился ей в ноги, с горьким наслаждением зарывшись мордой в пыль, едя, жуя, царапая пыль, завыл, забился, с наслаждением, симулируя, мимируя, повторяя, разрешаясь в эпилептическом припадке слез.